У этого термина плохая репутация. Достаточно назвать какое-либо произведение натуралистическим, и мы либо тотчас догадаемся, что оно поражено бескрылой и вялой описательностью, мелочным правдоподобием деталей при отсутствии даже намека на художественный идеал и художественную правду, либо заподозрим, что « уж слишком много там копаются в ночных горшках» (Иван Тургенев), то есть поэтизируют житейскую «грязь», с чрезмерной дотошностью живописуют физиологические отправления человеческого организма, с бесстыдной откровенностью рассказывают об отношениях полов и разного рода физио– и психопатологических отклонениях от нормы.Эта репутация возникла не на пустом месте, хотя в 1870-1890-х годах именно с натуралистическими экспериментами Эмиля Золя и братьев Гонкуров во Франции, Герхарта Гауптмана в Германии, Петра Боборыкина и Александра Амфитеатрова в России связывались надежды на обновление литературного языка и открытие новых горизонтов в художественном освоении действительности.Связываются они и сейчас. Причем, говоря о русской литературе рубежа XX–XXI столетий, можно смело выделить две последовательно сменившие друг друга натуралистические волны или, если угодно, натуралистические атаки.Первая еще в середине 1980-х годов приобрела просторечное, казалось бы, название «чернухи»(примером могут служить повести Сергея Каледина «Стройбат» и «Смиренное кладбище», роман Леонида Габышева «Одлян, или Воздух свободы»), а вторая уже к концу 1990-х годов заявила о себе как о новом реализме, представленном художественной практикой и теоретическими декларациями таких писателей нового поколения, как Роман Сенчин, Сергей Шаргунов, Анна Козлова, Ирина Денежкина, Владимир Козлов и др.Обе эти волны многое, разумеется, роднит и с классическим «золаизмом», и друг с другом. Тут и стремление расширить, – по выражению Э. Золя, – « пределы изображения», так что в этом отношении « милицейский шмон, криминальная разборка, шприц и доллар», внимание к которым С. Шаргунов отмечает как специфический признак неореализма, лишь шагом отделены от мира армейской дедовщины, лагерной зоны, среды бомжей и гробокопателей, открытых мастерами и подмастерьями отечественной чернушной прозы. Тут и – второе важное сходство – воинствующая антилитературность, стремление противопоставить искусству (с его вымыслом, композиционной и сюжетной изобретательностью, изощренной литературной речью) жизнь, взятую как она есть, без каких бы то ни было трансформаций и преображений. И тут же, наконец, смещение нравственных акцентов, а в иных случаях и ампутация нравственного начала в произведении, благодаря чему мысли, чувствования и поступки книжных героев оцениваются уже не при свете совести, как это заповедано русской классикой, а применительно к априорной подлости среды, окружающей этих героев.Однако, наблюдая сходство литературной чернухи и нового реализма по версии Р. Сенчина и С. Шаргунова, правомерно указать и на различие между ними. Оно – в свойствах времени и соответственно в задачах, которые ставят перед собою писатели, так что если авторы чернушной прозы и драматургии, откликаясь на социальный заказ перестройки, считали себя разгребателями грязи, обличителями либо социального зла, либо «животной» человеческой природы, то неореалисты вполне удовлетворяется ролью холодных регистраторов, с патологоанатомической точностью препарирующих и самих себя, и души своих героев. Приметами того, что Э. Золя называл « протокольной эстетикой», становятся, – по самооценке Р. Сенчина, – « отсутствие стилистических изысков, скупой, порой даже примитивный язык, малособытийный сюжет; герой, чаще всего нарочито приближенный к автору, вплоть до идентичности имени и фамилии», причем « все необычное, яркое, как правило, уводится ими в сферу фантазий, мечтаний своих героев». О том же, отмечая у неореалистов « отсутствие сочиненного сюжета, а также таких тонких вещей, как саморазвивающиеся характеры», пишет и Ольга Славникова, находя, что рассказы, например, Ирины Денежкиной « ценны минимальным расстоянием между жизнью и страницей».И это парадоксальным образом сближает поиски наших неореалистов уже не с обличительной литературой периода перестроечного штурма и натиска, а с такими явлениями сегодняшней миддл-литературы, как проза Евгения Гришковца (роман «Рубашка»), Марты Петровой (роман «Валторна Шилклопера»), Елены Колиной («Дневник новой русской»), Оксаны Робски (роман «Casual»), где тоже все «протокольно», и язык тоже « скупой, порой даже примитивный», но нет никакой депрессивной чернухи, а место суровой и страшной правды занимает приятная, льстящая и литературным героям, и читателям узнаваемость.Что ж, в конце концов, и классический натурализм – это не только социально страстные, пафосные, как сказали бы сейчас, «Жерминаль» или «Человек-зверь» Эмиля Золя, но и меланхолически регистраторский роман «Жермини Ласарте» Эдмона и Жюля Гонкуров, но и, предположим, «Марья Лусьева» Александра Амфитеатрова, где протокольное описание жизни и нравов российских проституток и содержанок конца XIX неуследимо переходит в увлекательный (и развлекательный) рассказ о том, какими, черт возьми, все-таки соблазнительными были эти самые дамы с камелиями.Выходит, что натуралистические традиции живы и сегодня, поэтому весь вопрос лишь в том, какую из них выбирает современный художник.
|