Азия — колыбель религий, но она бывала и их могилой. Религии исчезали не только с гибелью древних цивилизаций, их сметало и победоносное шествие новых верований.' Одним из таких учений-завоевателей, распространившимся наиболее широко, стал буддизм...
Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: «Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям». Ежедневно он просиживал у Николаевых до полуночи, но вечером следующею дня вновь шел в этот уютный дом. «Тебе от барыни письма пришла», – доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Александровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали ее мужа. Приторный запах ее духов и пошло-игривый тон письма вызвал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, он постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы последний шанс (поступать дозволялось только до трех раз) не был упущен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень медленно. С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуждать газетную статью о недавно разрешенных в армии поединках. Она видит в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность любить дается, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвергла Шурочка, и муж ее ненавидел поручика. На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать. ...На ближайшем же полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась отомстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намеками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжелателей хватало и помимо нее. Ромашов не позволял драться унтерам и решительно возражал «дантистам» из числа офицеров, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат. Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, становилось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже сигарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмысленности службы и одиночества. В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петровны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и ее верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых, Пикник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал разглагольствования Осадчего, тосты и плоские шутки офицеров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной руки, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов побрел в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. «Я в вас влюблена сегодня», – призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал целовать ее платье: «Саша... Я люблю вас...» Она призналась, что ее волнует его близость, но зачем он такой жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдемте, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками. В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как выполняют ружейные приемы и перестраиваются для отражения неожиданных кавалерийских атак, – и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу. Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Еще в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И теперь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом общего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и побледнеть. Строй смешался – и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю пришелся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николаевым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и еще – не бывать у них в доме. Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебникова, предмет издевательств и насмешек в роте. «Ты хотел убить себя?» – спросил он Хлебникова, и солдат, захлебываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а где их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей. Ромашову вдруг свое горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых. Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило сосредоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Ромашов все яснее видел, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд. В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого происшествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись к Шлейферше. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих («Все вон отсюда!»), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: «Бек, ты не ударишь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно». Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая ее грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: «Сами позорите полк! Вы и разные Назанские!» «А при чем же здесь Назанский? Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнулся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива. Накануне заседания офицерского суда чести Николаев попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть окончена примирением. Ромашов провел большую часть дня перед поединком у Назанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь – явление удивительное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само свое существование? Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала говорить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не должен быть ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: «Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться... Один раз... возьмем наше счастье...» – и прильнула горячими губами к его рту. ...В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведенным выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилагались показания младшего врача г. Знойко.