Вот выразительный пример того, как слово, имеющее ясное, казалось бы, терминологическое наполнение, неожиданно обнаруживает свою многозначность, расслаиваясь на два, отчасти даже и омонимичных по отношению друг к другу.Существует славистика как синоним славяноведения, то есть – напоминает нам словарь Брокгауза и Ефрона – « наука о славянстве в его целом и в частности о каждом члене семьи славянского племени, всестороннее изучение славян в отношении лингвистическом, этнологическом, археологическом, историческом, историко-литературном, религиозном и пр.». Возникнув еще в XIV веке в Чехии, эта область знания появилась к середине XVIII века и у нас (трудами Герарда Фридриха Миллера, Ивана Шриттера, Августа Людвига Шлецера, Михаила Ломоносова и князя Михаила Щербатова), с тем чтобы уже в первой половине XIX века приобрести статус полноправной научной дисциплины наряду, предположим, с медиевистикой, арабистикой или балканистикой.И двумя столетиями позднее возникла – скорее всего, вместе с эмигрантами второй волны – славистика как, может быть, не отрефлектированное, но конвенциально принятое обозначение транснационального сообщества специалистов именно по русской культуре. Говоря совсем уж попросту, в первом своем смысле славистика – это «наше» знание «не о нас», а во втором – уже «их» знание о «нас», потому что никому ведь в голову не придет назвать славистами Николая Богомолова или Александра Лаврова, но всякому понятна принадлежность Жоржа Нива, Витторио Страда или Ирины Паперно к этому многоязыкому роду-племени. Критерием, таким образом, оказывается не только род занятий, но и местопребывание ученого, что не вызывало проблем со словоупотреблением в эпоху железного занавеса, а теперь плодит неясности, ибо оставляет открытым вопрос о правомерности отнесения к славистам таких, например, знатоков, как Вячеслав Вс. Иванов, Андрей Зорин или Александр Осповат, которые живут и работают по преимуществу за рубежом, но имеют право именоваться русскими филологами с ничуть не меньшим основанием, чем штатные профессора Московского или Петербургского университетов.И тем не менее, при всех оговорках и при большом числе «исключений из правила», новое значение слова славистикатоже живо и исчезать, судя по всему, не собирается. Можно поэтому говорить и о неких общих принципах функционирования этого сообщества, и о его единой идеологической (эстетической, поведенческой) платформе, и о наборе целей, которые оно перед собою ставит. Эти цели, разумеется, меняются, как всё на нашем свете, хотя есть, похоже, и константные величины.Ну, например. « Раньше, – говорит Владимир Новиков, – у зарубежной славистики был в руках крупный козырь: качество нашей литературы она измеряла степенью антикоммунизма и антисоветизма. Критерий неплохой, довольно верный». Приведший, впрочем, к тому, что объединенными усилиями славистов на Западе была проведена, – по словам Александра Т. Иванова, – « большая работа по созданию “антисоветской”‹…› параллельной истории русской литературы ХХ века. Не Горький, Фадеев и Шолохов, а Вагинов, Добычин, Пильняк. И в итоге к началу 80-х мы имели вполне сформированную историю русской культуры».Она и сейчас, если сузить поле рассмотрения рамками литературы ХХ века, остается той же, что в период холодной войны, – по традиции выдвигающей на приоритетные позиции творчество деятелей отечественного модернизма и постмодернизма (прежде всего, в их «продвинутых», авангардных версиях) и по той же традиции невнимательной к тому, что можно было бы назвать демократической и/или традиционалистской ветвями нашей словесности (в дипазоне от Сергея Есенина до Александра Твардовского, Василия Шукшина и Юрия Казакова). 1980-1980-е годы, правда, пополнили тематический репертуар славистики пристальным интересом к проблематике сталинского Большого стиля. Но и он под воздействием идей, с одной стороны, европейского постструктурализма, а с другой – Бориса Гройса, Игоря П. Смирнова и других авторитетных славистов-идеологов трактуется как своего рода извод модернистского дискурса. Так что и сегодня для славистики в целом характерна, – по словам Льва Гудкова, – особая « цеховая чувствительность к зонам культурной аномии, фигурам, периодам в истории и культуре, ситуациям, которые отмечены ценностной эрозией или этической, интеллектуальной провокацией. И наибольшее значение в этом плане имеет “серебряный век” – время декаданса, граница, культурный барьер, отмечающий конец большого стиля».Зоны культурной аномии в первую очередь привлекают внимание славистов и в современной русской литературе, что объясняет и популярность на Западе таких (в общем-то не «прозвучавших» на родине) авторов, как, предположим, Геннадий Айги или (в Германии) Вячеслав Куприянов, и частоту, с какою западные премии, гранты, стипендии, приглашения на престижные конференции получают именно выходцы из вчерашнего андеграунда, и появление у нас особого типа экспортной литературы, адресуемой прежде всего самим же славистам. « К примеру, – процитируем Владимира Новикова, – Евгений Попов, выпуская‹…› свой травестийный роман «Накануне накануне», уже четко понимал, кому в первую очередь адресует он свой насквозь ироничный палимпсест, и с непринужденной легкостью внедрил в ткань повествования имена известных зарубежных славистов».Сообщество славистов, даже и не ставя перед собой такой задачи, оказывается тем самым еще и влиятельным агентом литературного рынка. Прежде всего, разумеется, западного, ибо от их рекомендаций зависят переводы, издания, почести и лавры, так что, – говорит Александр Т. Иванов, – « миновать каким-то образом этот институциональный дискурс при презентации и при экспорте русской культуры просто невозможно». Но то же самое, с известными поправками, касается и рынка российского, ибо успех и слава у нас по-прежнему нуждаются в легитимации «из-за рубежа», и именно слависты, безотносительно к своей национальности, с полным правом пользуются, – еще раз вернемся к Владимиру Новикову, – « самым высоким в России званием – званием иностранца». А уж от высокого звания до властных полномочий – путь короче воробьиного носа.
|